Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем мы этим пользоваться. По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернёмся к описанию пейзажа.
— Онанизм! — заявлял наш старпом, который является составной частью нашего пейзажа.— Это полезно!
И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода. Причём посреди доклада, не поймёшь к чему — все затихали, ждали, что же дальше. А он, вроде бы про себя:
— И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.
— Так доктор и так всё знает, Алексей Ильич! — не выдерживал я у себя в углу, и мне тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили всё это в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого.
Меня наказывали: «за неуважение к старшим», «за препирательство», «за систематический халатный надзор», «за спесь и несобранность», «за умничанье» и, наконец, «за постыдную лживость при объективности событий».
А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же взыскание: «За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении» — выговор-выговор-выговор!
И я сочувствовал этой его торопливости.
Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление — а вы знаете, конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями,— я, улучив мгновение, кинь её в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела — размножаться. И помощник потом всё никак не мог мне доказать, что он только что мне её вручил.
Потому что не успел я расписаться за её получение в журнале учёта ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив свой ядрёный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов — «инструктажа по технике безопасности», «учёта воинской дисциплины», «учёта бесед…» и «учёта учётов» — в поисках того журнала «ознакомлений», я свою карточку уже сплавил в форточку.
— Не может быть! — говорил он потом и шарил повсюду бессознательно.— Я где-то здесь её положил.
— Может,— говорил ему я и смотрел нагло.
Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация с помощью пронатора.
Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих, меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял.
Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата.
А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой, щетинистой — ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть утиных яиц,— такая недалекая-недалекая — видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания.
Но столь хрупкая его изостация (изосрация, так и хочется ляпнуть) была совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом.
— Химик, ёб-т! — сказал он.
Наш старпом, кроме как «Мандавошка — это особый вид бабочки без крыльев», ничего же поучительного сказать не может. И ещё он много чего сказал, но я это всё усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха.
Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если собрать всё это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных списков.
А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает ловить твой взгляд и забывает совершенно то, о чём оно с тобой разговаривало.
Эх, Саня, Саня!
Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме нас поместились бы все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с нею были Дюймовочками и нуждались в родительском утешении.
А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа командования. Это к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями.
— Пойду выпью со сволочами,— говорил о них Саня и отправлялся пить, празднуя то ли проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома. И, напившись, они мирились, и старпом вёл Саню к себе допивать.
— Глафира! — внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то звали Марией, когда дверь открывалась.— Уч-ти! Мы с другом!
И «Глафира» учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого происходило нечто необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы полуденной, выражаясь эзотерическим образом, стоящая в дверном проёме руки в боки, вдруг выбрасывала одну руку далеко вперёд и сгребала старпома полностью в горсть — ему словно ядро между лопаток попадало; после чего она зашвыривала его в комнату — а он ещё ножками так ловко сам себе наподдавал по жопке в этом перелёте, что просто детское умиление порождал,— потом дверь с треском захлопывалась.
Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате — он клубочком лежал на полу.
В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровение ведущих политических авторов и прочее проституирование в виде газет и журналов.
Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы: «Красную звезду», «Квадратный полумесяц» и другие чудеса. И всё это, не читая, мы годами складывали в этой комнате. Так вот: если правильно расположить вдоль стенки все эти отпечатанные мысли и потоки сознания, то на них можно было даже ночевать при отсутствии кроватей, что мы и делали, появись у нас в жопу пьяные гости: мы правильно располагали авторов, чтобы они с прыжка не развалились, потом за руки за ноги — «Раз! два! Три!!!» — закидывали на них гостей, оборачивая всё это предварительно полиэтиленом на тот случай, если поутру они спросонок, не доходя до унитаза, будут ссать друг на друга вперемежку.
Но в этот раз, видимо, Сане пришлось туго, потому что он-таки не дошёл ни до постели, ни до политических авторов. Я его поднял и потащил к кровати, а он только чуть-чуть в себя пришёл, только почувствовал, куда я его перемещаю, как сразу же уперся. «Нет,— говорит,— пусть тут зам ляжет, а я — с краешку».
Так и не лёг на кровать. А ещё говорят, Саня не любит замов. Данный случай свидетельствует, что любит, и до этой любви, если сильно набубениться, можно докопаться.
Видимо, после того как Саню от старпома выставили, он вдоль озера здорово нагулялся и совершенно потерял ориентацию: пришёл и рухнул среди журналов и статей.
Саня, когда крепенько выпьет, всегда гулять отправляется. Если он вам скажет: «Я пошёл гулять»,— значит, он уже готов к повреждениям, и выпускать его не стоит.
Хотя внешне это на нём никак не отражается и заметить надвигающуюся прогулку можно только по косвенным признакам. Например, он вдруг открывает холодильник и начинает из него выгружать на стол все банки и тут же их вскрывает, приговаривая: «Это изумительные, восхитительные люди»,— имея в виду тех людей, которым он собирается скормить все эти консервированные прелести.
Однажды он таким образом уничтожил всю замовскую икру. В нашем холодильнике наш новый заместитель — Клопан Клопаныч, как мы его окрестили,— хранил свою икру. Не ту, конечно, икру, которую он лично отметал, а ту, которую нам после автономки выдавали. Просто квартиру ему ещё не предоставили, и холодильника у него не было, вот он у нас свою икру и пристроил.
Он раньше на Черноморском флоте мучился, а там «икорку» — как он изволил выразиться — не выдавали, а у нас выдавали, и он этому обстоятельству жутко обрадовался. Да мы и сами предложили: мол, у вас на ПКЗ всё равно сопрут, давайте к нам. Вот её-то Саня и скормил «изумительным» людям.
Потом он, правда, подошёл и сообщил эту трепещущую новость нашему новому заместителю, лимон ему в задницу. Икнул, потом основательно и глубоко рыгнул и сообщил.
Саня, когда смущается, всегда сначала икает, а потом уже глубоко и убедительно рыгает. В общем, проделал он все эти упражнения со ртом и с желудком, говоря:
— Александр Александрович! (Фу-х!) Я вашу (мать) икру-то… съел!
И вы знаете, немедленно запахло наигравшейся гориллой. Этот наш новый зам в разные периоды своей жизни у нас пах по-разному: при волнении — наигравшейся гориллой, при огорчении — побеспокоенными клопами, а в случае опасности — духами и жасмином.